— Добро-то помнишь?
— Как его не помнить!
— А редкий человек его помнит.
— Вот и баркас идет! — объявил Чайкин.
Баркас, полный людьми, показался из-за кормы корвета и медленно и тяжело подвигался на веслах к берегу.
— Закутят сегодня земляки! — усмехнулся Дунаев. — Давно я российских матросиков не видал! — прибавил он радостно.
Оба беглеца не спускали глаз с баркаса.
Баркас уже был недалеко.
— А вон и боцман наш! — проговорил Чайкин.
— Ишь галдят землячки… Рады, что до берега добрались!..
Действительно, с баркаса слышались шумные разговоры и веселые восклицания.
Баркас между тем пристал. Дунаев и Чайкин подошли поближе к пристани.
Молодой мичман, приехавший с матросами, выскочил из баркаса и проговорил:
— Смотри, ребята! к восьми часам будьте на пристани!..
— Будем, ваше благородие! — дружно отвечали матросы и стали выходить, весело озираясь по сторонам.
Чайкин видел, как впереди прошли боцманы, два унтер-офицера и подшкипер, как затем, разбившись по кучкам, проходили матросы, направляясь в салуны, и увидал, наконец, Кирюшкина, отставшего от других и озиравшего своими темными глазами толпу зевак, стоявшую на набережной у пристани.
— Он самый, Кирюшкин и есть! — весело проговорил Дунаев, узнавший старого сослуживца.
— Иваныч! — окликнул старого матроса Чайкин.
Кирюшкин повернул голову и сделал несколько шагов в ту сторону, откуда раздался голос.
И хоть Чайкин и Дунаев были в нескольких шагах от него, он их не признал.
— Иваныч! — повторил Чайкин, приближаясь к Кирюшкину.
— Вась… это ты?
Суровое испитое лицо старого матроса озарилось нежной, радостной улыбкой, и он порывисто протянул свою жилистую, шершавую и просмоленную руку.
— И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?..
— Хорошо, Иваныч…
— Лучше, братец ты мой, вашего! — промолвил Дунаев смеясь. — А меня не признал, Иваныч?
— То-то, нет…
— А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…
— Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?
— И я… Пять лет здесь живу…
Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.
— Так-то верней будет, — заметил Дунаев, — небось не узнают, что ты с беглыми!
— А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?
— То-то, нет! — отвечал Чайкин.
Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.
— И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на «Проворном» как узнали об этом, так креститься стали… Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!
И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.
Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.
Дунаев велел подать еще два стаканчика.
— Теперь форменная разборка над собаками пойдет! — продолжал Кирюшкин.
— Судить будут?
— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.
— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.
— То-то, другого закон-положения нет.
Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.
— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?
— Как не помнить… Вовек не забуду.
— Так из-за этого самого рому я все пропил…
— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.
— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…
Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.
И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.
Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.
Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.
И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:
— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…
— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.
— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».
— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…
— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?
— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?