Пожилая еврейка что-то проговорила по-еврейски и ушла в соседнюю комнату, из открытых дверей которой видны были кровати. Это была спальная. Ушел за ней и еврей.
И вслед за тем в соседней комнате и еврей и жена заговорили о чем-то очень горячо. По-видимому, старый еврей в чем-то убеждал жену, а она не соглашалась. К этим голосам присоединился еще и третий — свежий, звонкий и молоденький, и Чайкин увидал на пороге молодую красивую еврейку с большими черными печальными глазами, устремленными на него.
Он поклонился. Она ласково кивнула головой и скрылась.
Спор в соседней комнате продолжался, а Чайкин сидел тоскливый, уже раскаявшийся, что не уехал на клипер, и думавший, что если он вернется завтра, то ему достанется еще больше. И Чайкин стал затем уже раздумывать о словах старого еврея, который так нахваливал ему Америку. В самом деле, ведь хорошо! Сам себе господин…
«А хороший этот жид. Пожалел и приютил человека!» — подумал Чайкин, полный благодарности к еврею.
Если б он только понимал, о чем говорили в соседней комнате, то едва ли чувствовал бы благодарность к еврею. Рядом в комнате решалась его судьба.
Дело в том, что этот еврей, когда-то русский солдат, занимался в Сан-Франциско очень позорной профессией: он сторожил на пристани матросов с военных кораблей и заводил к себе какого-нибудь доверчивого или очень захмелевшего и отбившегося от товарищей, напаивал стаканчиком грога, в который всыпался сонный порошок, заставлял подписывать какую-то бумагу и отвозил ночью матроса на какое-нибудь купеческое судно, нуждавшееся в матросе. За это он получал «комиссию» от капитана, и она была тем больше, чем меньше поставлено было количество жалованья на бумаге.
И нередко случалось, что матрос просыпался под утро в море, на незнакомом корабле и в ужасе видел себя дезертиром и закабаленным на год, а то и больше за самое незначительное жалованье. И дезертир уже боится вернуться на родину, где его ждет тюремное заключение за побег, и поневоле становится одним из тех вечно скитающихся без родины моряков, которых много на купеческих кораблях и особенно на таких, где капитаны не разборчивы в найме людей, документы которых иногда так же подозрительны, как и прошлое таких матросов.
Этот доверчивый русский молодой матрос обещал еврею хороший гешефт. Его можно сдать на купеческий корабль за очень маленькое жалованье и получить за это с капитана долларов тридцать пять, а то и все пятьдесят, так как очень уж тих и смирен этот матросик и, конечно, не надумает сбежать с корабля. А сегодня как раз нужен матрос на один американский клипер, уже совсем готовый к отплытию и с рассветом уходящий в Австралию. С этого клипера убежало накануне два матроса, а в Сан-Франциско их трудно найти, и капитан обещал г.Абрамсону, называвшему себя агентом По найму матросов, хорошие деньги, если ему в ночь доставит матроса.
Все это в значительной степени усиливало красноречие старого еврея, убеждавшего жену приготовить стаканчик «настоящего» грога матросу, которого сам бог послал для того, чтобы дать заработок бедному человеку. И матросу же лучше будет…
Несмотря на все его доводы, пожилая еврейка решительно отказывалась приготовить настоящий грог этому бедному молодому матросу и убеждала мужа пожалеть человека и не продавать его в неволю и уж если и найти ему место на купеческом корабле, то за настоящее, хорошее жалованье. А теперь она ему даст хорошего грога, от которого ничего не случится, и он будет спать и во сне увидит все только хорошее.
— И ты, Абрам, обещай мне, что ничего не сделаешь дурного этому человеку. Подумай, и у нас мог быть сын.
Абрам горячился, доказывая, что Сара напрасно с чего-то жалеет других, когда надобно и себя пожалеть, и удивлялся, что она вдруг отказывается быть помощницей мужа, тогда как раньше…
— Раньше ты приводил все пьяниц и не таких молодых, и их не так было жалко, и я делала дурное, а теперь…
Вот в это самое время вмешалась и Ривка, их дочь, и прямо-таки объявила отцу, что она скажет сейчас же матросу, что против него замышляют недоброе.
И старый Абрам, которого долгие годы нужды в маленьком городке юго-западного края, потом солдатчина и, наконец, не особенно задачливая, трудная жизнь после переселения в Америку сделали неразборчивым на средства и довели до позорного ремесла, в конце концов уступил просьбам и настояниям жены и дочери, которых очень любил и ради которых зачерствело его сердце.
И — странное дело — несмотря на то, что он лишился хорошего гешефта, это вынужденное решение пощадить матроса смягчило жестокие черты лица старого еврея, и в душе его пробудилось что-то похожее на жалость, когда он вместе с женой вошел в комнату и увидел задумчивое и необыкновенно тоскливое лицо Чайкина. Вся его худощавая, тонкая фигура производила впечатление чего-то хрупкого, деликатного.
— А вы, земляк, не очень-то печальтесь… Бог захочет, все хорошо пойдет! — проговорил не без искренного участия старый еврей, присаживаясь около матроса.
Ради бережливости он уже снял сюртук и был в толстой вязаной фуфайке, засаленной и грязной до невозможности.
— Спасибо на добром слове, Абрам Исакыч! — горячо проговорил благодарный Чайкин. — Но только очень, я вам скажу, тоска сосет… У нас старший офицер и не приведи бог…
— Так не езжайте. Сюда многие из разных местов приезжают! — ласково сказала пожилая еврейка.
— Пропадешь здесь… Ни слова не знаю по-здешнему.
— Научитесь. И мы приехали — ни слова не знали, а научились.
— А трудно?
— И вовсе не трудно. А у вас в России папенька и маменька?