— А все-таки совесть зазрит…
— Здесь не у многих. Было и сплыло. Никому дела нет, что я в прошлом году делал, — веди только себя хорошо в этом году. А Биллю нечего прошлого стыдиться… Он зато давно правильным человеком стал. Его во всей округе почитают и уважают за его справедливость и честность… Старики здешние говорят, что Билль первый человек… Его в Денвере хотели в шерифы выбирать…
— Не пошел?
— Не пошел. «Лучше, говорит, дилижанщиком останусь».
— Не зарится на должность?
— Простой… И добер к человеку… Поможет в беде. Он многим помогает по малости. У него есть деньжонки… Скопил кое-что.
— Так отчего он не оставит своей работы? Трудная…
— Привык, и, сказывают, бытто зарок себе дал никем другим не быть, как дилижанщиком.
— Почему?
— А бог его знает. Так болтают. Может, и зря.
Они продолжали идти молча по дороге. Солнце уж поднялось высоко и пригревало изрядно. Хорошо еще, что ветерок умерял зной.
— Тоже вот и мой бывший капитан Блэк. Должно, и у него много на душе разных делов! — наконец проговорил Чайкин, словно бы отвечая на занимавшие его мысли.
— Мало ли у этакого отчаянного дьявола… Ты рассказывал, как он расправлялся.
— То-то, расправлялся, как зверь, можно сказать А все-таки должна подойти такая линия, что бросить дол жен человек все такие дела. Кому раньше, кому позже… Может, перед самой смертью…
— От этого людям, брат, не легче…
— А когда-нибудь будет легче? Как ты полагаешь?
— Бог знает… А ты, Чайкин, не нудь себя такими мыслями, вот что я тебе скажу.
— Отчего?
— Оттого, что только себя в тоску вгоняешь. Что будет, то и будет, а пока что каждый человек должен около себя заботиться… А ты уж больно допытываешься: как да почему все вокруг происходит… Ну да здешняя сторона тебя скоро обломает… Однако идем назад… Солнце-то больно греет.
Они повернули и через несколько минут возвратились к фургону.
Билль по-прежнему сидел угрюмый и задумчивый.
— Присаживайтесь-ка, джентльмены. Нагулялись? — спросил Билль.
— Нагулялись, Билль.
— А почты все нет…
— То-то, нет.
— Так уж я вам докончу про свои прежние грехи… Я понял, зачем вы уходили, Чайк. Благодарю вас! Но почта не пришла, и я пораздумал. Пораздумал и сказал себе: «Нечего скрывать, Билль, того, что было, хотя бы и очень дурное…»
— Зато, Билль, сколько у вас было хорошего! — заметил Дунаев. — Вас все уважают.
— Это правда, уважают. И я, по чести скажу, ничего умышленно дурного не сделал с тех пор — подчеркнул Билль. — А с тех пор прошло лет тридцать пять… Так слушайте, джентльмены, почему Билль, прежний пьяница, мот и игрок, стал совсем другим Биллем. Дайте только закурить трубку.
И Билль с видом какой-то суровой решимости начал:
— Как теперь помню, было это позднею осенью. Сидел я в гостинице в одном из городов южного штата, — зачем вам название города? — как ко мне входит наш президент Томми (он давно повешен, джентльмены!) и говорит: «На днях хорошее дельце будет, Билль. Едет в Нью-Орлеан богатый плантатор с семейством и с деньгами. Так не худо, говорит, поживиться его капиталом. Кошелек туго набит». Мы вчетвером в ту же ночь и уехали из города и расположились лагерем вблизи одного ущелья, вроде Скалистого, будто охотники. Ну, разумеется, провизии было взято достаточно, вина тоже, и мы весело проводили время в ожидании поживы… А тем временем мы успели поживиться шестьюдесятью долларами и лошадью одного мексиканца, который имел неосторожность проезжать мимо нас… Так прошло два дня… Эти два дня только Томми был совершенно трезв, а мы трое не то чтобы совсем пьяны, а так, в достаточном возбуждении. Томми нарочно держал нас в таком состоянии, угощая вином. Это он называл «поддать пару». Так вот, джентльмены, были мы под парами, когда на третье утро, на заре, мы вчетвером, в масках конечно, подъехали к большой дорожной карете и приказали кучеру остановиться… Карета остановилась. Но сидящие в карете, вместо того чтобы встретить нас благосклонно и отдать свои кошельки, пустили в нас несколько зарядов из револьверов, и двое из наших упали с лошадей… Тогда Томми крикнул: «Билль, защищайся!» — и разрядил свой бульдог… Выстрелил и я, честное слово, почти не глядя, и вдруг услышал жалобный детский стон… Этого стона я никогда не забуду… Бывают времена, когда я его слышу… Он стоит в ушах и напоминает мне, что я — детоубийца.
Старый Билль помолчал.
— Дальше нечего рассказывать. Томми прикончил своими пулями плантатора, его молодую жену и девочку, негритянку-няньку, а я маленькую, лет пяти… Томми пристрелил и кучера негра… Когда я увидел убитую мною девочку, то я почувствовал весь ужас своего злодейства… А Томми говорит: «Пожива нам досталась хорошая!» И вынул из кармана мертвого кошелек и разбил шкатулку. Она была вся полна золотом… А я, джентльмены, глядел на все и ничего не понимал. Словно бы на меня вдруг столбняк напал… И потом, как снова пришел в себя, я во весь дух поскакал прочь от этого места…
Билль снова примолк.
Чайкин находился под впечатлением рассказа. Потрясенный, он весь как-то съежился, и лицо его подергивалось.
А Дунаев заметил:
— Вы ведь не нарочно, Билль, убили ребенка. Вы ведь нечаянно…
— А не будь я в ту пору мерзавцем, не будь я агентом, так и нечаянности этой не было бы, Дун… Какое уж это утешение. Надо правде в глаза смотреть. Правда, Чайк?
— Правда, — чуть слышно промолвил Чайкин.
И опять наступило молчание.
— Что ж дальше вы сделали, Билль? — спросил наконец Дунаев.
— Пролежал я около трех месяцев в одной уединенной ранче… Горячка была… На ранче говорили, что подняли меня без чувств на дороге… И когда я выздоравливал, то в это время я и думал о своей жизни и понял, какая она была позорная. И почувствовал к ней отвращение и дал себе слово стать другим человеком. Чтобы не было искушения в городах, я остался на ранче, отработал то, что был должен хозяину за мое содержание во время болезни, хоть он, добрый человек, этого и не требовал, и после уехал из южных штатов, чтобы больше никогда в них не возвращаться.